«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.
Далее следовал длинный перечень условий, обязательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»
Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заявляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.
Она никогда не бывала мною довольна.
Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смелости, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гневно взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.
Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменяла мне это в вину, упрекала в бестактности и безразличии.
– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто дают, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.
– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…
– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, либо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…
В ее понимании малейшее возражение приравнивалось к осуждению. Стоило нам высказать мнение, не совпадающее с ее собственным, и она чувствовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в последней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.
Я должна была, как зеркало, каждый вечер твердить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее ногам и беспрекословно ей подчиняться.
– Я никогда не позволяла себе осуждать родителей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась просто потому, что они были моими родителями. Думаешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.
– Может, ты на самом деле сердилась, просто боялась ему сказать?
– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим отцом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!
– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!
– Как ты ко мне жестока! Как жестока!
Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.
Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.
И возвращалась.
Я представляла ей всех своих женихов, специально подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле мужчина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Мадагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и отомстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные шары, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.
Я преподносила ей молодых людей как заправский товар, старалась выставить их в самом выгодном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.
Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хорош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-английски – всю жизнь живет в Америке.
– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.
– Нет, он француз.
– Вот видишь, – вздыхала она.
– Он почти американец.
– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!
Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чувствовала себя совершенно опустошенной, и единственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюдала за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от сознания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя значительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обыкновенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опомнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:
– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…
Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув дверью, билась головой о стену лифта, заливалась слезами, пинала все, что попадалось на пути – камни, стволы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.
Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.