Он швырял меня на постель, пытался взять силой, придумать очередную игру, в которой он снова был бы сильным и главным, единоличным хозяином моего тела, но я его отталкивала. Я вдруг сделалась холодна, безразлична и недоступна.
– Я тебя не выношу, – говорила я ему. – От одной только мысли, что ты ко мне прикоснешься, у меня мурашки бегут по коже. Не смей меня больше трогать! Никогда! Я хочу вычеркнуть тебя из памяти. Для меня ты больше не существуешь.
Он отказался от борьбы, перестал ходить на работу, до полудня валялся в постели. Он неотступно следовал за мной, взламывал мою дверь, вскрывал дверцы моей машины, на полной скорости выбрасывал меня из своей, чтобы минуту спустя вновь броситься к моим ногам, бесконечно повторяя, что любит.
– Что, по-твоему, значит любить? – спрашивала я.
– Посмотри на меня… Ты довела меня до безумия.
– Ты и раньше был не в себе. Я здесь не причем.
Он не отвечал. Его серые волосы стали совсем белыми. Он весь как-то вдруг побелел и растворился воздухе. Больше я его не видела. Он ушел в никуда.
В один прекрасный день красивая блондинистая дама, которая видела как я пересчитываю скрепки и резинки, отвергаю приставания коричневого и усиленно ищу новое место, сказала мне:
– Я давно за вами наблюдаю. Вы девушка твердая и выносливая, но на такой работе вы зря тратите силы… Здесь у вас нет будущего. Я собираюсь делать газету и хочу взять вас к себе. Вы мне пригодитесь. Я слышала, вы пишете?
Я открыла для себя силу слов. Я научилась подбирать их так, чтобы они точно отражали окружающую действительность, мою действительность. Я трудилась как кузнец у наковальни, часами просиживала, уткнувшись носом в клавиатуру, пыхтя, сопя и кряхтя, как некогда мои двоюродные дедушки надрывались в своих кузницах, тщательно выверяя каждую деталь, пытаясь в железных и медных парах позабыть шум колес на тряской дороге, беспорядочное бегство из города в город и вечно новые горизонты, манящие взгляд. Неслучайно таланты так часто рождаются в заточении: стоит ограничить душу кропотливым смиренным трудом, и воображение умчит вас в неведомые дали, нарисует совершенно новый мир, позволит убежать от реальности, не двигаясь с места.
Я оттачивала, обтесывала, шлифовала, полировала, обливаясь потом.
Я несла свое очередное произведение красивой блондинистой даме. Она читала и принималась комментировать:
– Я ничего не чувствую, – говорила она. – Мне не хватает эмоций, трепета, движения. Вы пишете как школьная отличница, правильно и по-книжному. Вы и в жизни такая, холодная и расчетливая?
Я отрицательно качала головой.
– Ну так действуйте! – продолжала она. – Снимите засовы. Дайте мне больше запахов, криков, света, холода, тепла, больше правды жизни. Ваши тексты слишком воспитанные, слишком причесанные. Вас там нет. Я вас не вижу и не слышу. Ваша точка зрения здесь вообще не просматривается. Я хочу, чтобы вы взяли меня за руку и увлекли за собой, привели меня в вагон метро и рассказали обо всех пассажирах, веселых и заторможенных, показали зимнюю улицу и несомые ветром бумажные листы, рассерженного мужчину с набухшими венами на висках, которые, кажется, вот-вот взорвутся, женщину, которая, сидя на улице за столиком кафе, ждет любимого мужчину и понимает, что он не придет. Наблюдайте. Живопишите. Не декларируйте, а рисуйте. Найдите верную деталь, которая позволит мне представить то, что видите вы, почувствовать вашу историю изнутри.
Она возвращала мне текст. Я снова шла к столу и молча сидела, уставившись в клавиатуру. Больше жизни! Моего видения жизни! Хотела бы я знать, что я о ней думаю, об этой самой жизни! Тогда все бы сразу встало на свои места! Я вглядывалась в себя, но там никого не было.
Я привыкла не думать, а просто вести себя сообразно ситуации: агрессивно, враждебно, послушно, трусливо, пугливо. Я была подобна маленькому хищному зверьку, который носом чует опасность, хватает кур за горло и бежит, едва завидев человека.
Блондинистая дама оказалась беспощаднейшим из редакторов. Она сидела, склонившись над моим текстом как крестьянин над лисьей норой, и все штампы один за другим бросались ей в глаза.
– Машины не жужжат, – говорила она, – грозы не рокочут. Зима не покрывает землю белоснежным ковром, а тоска – не сдавливает грудь. Все это – запрещенные приемы. Чтобы показать засуху, опишите колдобины на дорогах, чтобы показать дождь, заставьте читателя шлепать по грязи. Если ваш собеседник напуган, пусть заикается. Покорность должна читаться в наклоне головы, а похоть – в блеске прищуренных глаз. Все решают позы, картинки, звуки, запахи! И тогда эмоции забьют ключом. Они вырастут из точно подмеченных вами деталей, вам достаточно будет покопаться в собственной памяти и бросить взгляд на происходящее вокруг. Только пусть это будет именно ваш взгляд!
Я не сразу поняла чего от меня хотят. Я относилась к словам с особым пиететом, не была готова обращаться с ними по-будничному бесцеремонно, пользоваться ими как подручным средством. Какое кощунство! Слова представлялись мне нотами для создания священной музыки: легкими, воздушными, благовонными и божественными. Я была запугана. Я записалась в библиотеку, едва научившись читать, и вероятно, прочла слишком много складно написанных книг. Они смотрели на меня с высоты полок, и я всегда колебалась, прежде чем выбрать одну из них. В конце концов, чтобы не простаивать подолгу под их испытующими взглядами, я решила читать по алфавиту. Бальзака я читала ужасно долго! И Кронина! И обоих Дюма, отца и сына! И Золя! И Толстого! Читая «Анну Каренину», я рыдала навзрыд. Больше всего меня потряс эпизод, в котором Анна, с ведома старого дворецкого, тайком приезжает в петербургский особняк мужа, чтобы проведать сына, и сталкивается с Карениным… Я перечитывала эту сцену в темноте своей спальни, забравшись с фонариком под одеяло, и тряслась всем телом. Мне казалось, что я прячусь там, в комнате маленького Сережи. Я была растерянной матерью и дрожащим от горя сонным ребенком. Я явственно слышала звон бубенчиков остановившегося у крыльца экипажа, скрип тяжелых дворцовых дверей, шорох нижних юбок, шум взбегающих по лестнице шагов. Я ощущала теплый запах детской одежды, нащупывала отпечатки крахмальной наволочки на пылающих щеках ребенка, жадно впитывала его горячие соленые слезы, напрягала слух, боясь услышать тяжелую поступь Каренина, прочесть в его безжалостных глазах немой приговор, обрекающий мою героиню на жизнь всеми отвергнутой неверной жены. Как Толстому это удавалось? Он давно умер, спросить было не у кого. А Набокову? Я специально прочла «Лолиту» по-английски, чтобы языком и небом почувствовать как это звучит. В одном из предисловий он писал: «Пестуйте детали, божественные детали».