Я была первой - Страница 20


К оглавлению

20

Когда отец, по обыкновению мурлыкая себе под нос, возвращался домой, ненависть ненасытным зве­рем отступала вниз, в самое нутро, и мать поспешно прятала кухонный нож, чтобы невзначай не перере­зать ему горло. Он называл ее «душа моя, любовь моя, красавица ты моя», а она готова была разбить все к чему прикасалась и давилась от злобы. Он при­нимался танцевать «ча-ча-ча», покачивая бедрами, тянулся ее обнять, а она стояла словно приклеенная к полу, жалась к дверному косяку. Зачем он напялил эту дурацкую рубашку с острым воротником? И что за манера полировать ногти, будто от этого он пере­станет быть грязным бродягой? А украденный ком­постер, который он гордо доставал из кармана как бо­евой трофей? А сальная прядь волос, падавшая на лоб? А эти ловкие пальцы, похожие на липких ядови­тых змей… Любая мелочь была ей ненавистна. Она следила за каждым его шагом, словно зажигала габа­ритные огни на его пути. А он плыл мимо как трех­мачтовой корабль, и считал ее недотрогой.

Он взял за обыкновение возвращаться домой очень поздно, а потом и вовсе перестал возвращаться. Она начала работать по ночам, умирая от усталости. Выводила длинные адреса на конвертах, подшивала юбки, клеила подошвы, делала выкройки. Расход-приход, расход-приход, и сложенная купюра прята­лась в корсет. Мать тайно готовилась к бегству, по­добно одержимому свободой каторжнику.

Однажды она упаковала вещи и, закутав детей в теплые пальто, села с ними в парижский поезд. Он вернулся домой трое суток спустя. За открытыми дверями шкафов зияли пустые полки, в холодиль­нике было хоть шаром покати, только занавески по-прежнему качались на ветру.

На кухонном столе он не нашел никакой записки.

Мать оставила ему только связку ключей. То бы­ли изящные ключи из хромированной стали с ши­рокими зубцами, острыми как сабли.

Человеческая внешность по сути – маска, за ко­торой удобно прятаться от остального мира, скры­вать от людей свои терзания.

Я тоже придумала себе подходящую роль. Я при­творялась веселой, волевой, энергичной, игривой, кокетливой, озорной, всегда готовой подать пример, подчиниться старшим, прийти на помощь, когда в воздухе запахнет жареным, когда двое ненаиграв­шихся взрослых, не способных даже расстаться по-человечески, начнут метать друг в друга громы и молнии. Мое тело кружилось в бешеном танце, губы механически расплывались в улыбке, руки послуш­но обвивались вокруг родительских шей: чем боль­ше я их боялась, тем больше ласкалась. Я забывала о своей злости, о своей ненависти к этой парочке, то и дело разыгрывавшей дикие сцены у нас на глазах, и всеми силами старалась их успокоить, помирить… до следующей ссоры. Я стремительным маленьким пожарным влетала в комнату и выливала ведра хо­рошего настроения на их негодующие физиономии.

Я так привыкла строить из себя игрунчика, что и вправду им стала. Я все время находилась в движе­нии, готовая примчаться в любой момент из страха, что редкий миг затишья обернется бурей, что угро­жающая пауза перерастет в шумный скандал со сле­зами и оскорблениями, и два хищных зверя, выско­чив из засады, начнут швырять друг в друга чем попало и хлопать дверьми.

Справиться с отцом было проще простого. Стоило мне тихонько забраться к нему на колени, когда он, сидя в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассанса, и прошептать «папочка, я тебя люблю», как все его большое тело испускало радостный вздох, лицо рас­цветало улыбкой, и он нежно прижимал меня к себе, бормоча «девочка моя, красавица моя, любовь моя, жизнь моя». Он хватался за меня как за спасательный круг. Его отчаяние, его неспособность быть достой­ным родителем находили выход в этих тесных отцов­ских объятиях. Он знал, что может на меня положить­ся. Я вела себя как совсем маленький ребенок, чтобы еще больше его растрогать, млела, ласкалась, увлекала его за собой к далеким цветущим лугам, со смехом умоляла: «еще, папулечка, еще», и чувствовала как от этих сладких слов постепенно таяла его злость, его обида на себя самого, на нее, на весь этот мир, не пони­мавший и не принимавший его правил игры и всегда застигавший его на месте преступления. Я мурлыкала, жалась к нему, торжествуя: «моя взяла».

Мать не поддавалась на мои уловки. «Я прекрас­но вижу куда ты клонишь», – бросала она, едва зави­дев меня. Я старалась держаться на расстоянии. Мы смотрели друг на друга с подозрением. Мать назы­вала меня Форца и сажала на дальний конец стола.

Так происходило, когда Джемми жил с нами. Когда его не было, мать обычно относилась ко мне довольно ласково.

Мои братья и сестра раз и навсегда решили остав­лять родительские ссоры без внимания. Они затыка­ли уши, закрывали глаза, за едой сидели тише воды ниже травы, и проглотив последнюю ложку, вы­скальзывали из комнаты стайкой молчаливых ин­дейцев. Они старались как можно реже показывать­ся родителям на глаза, и ничто не могло пробить броню их безразличия.

Когда папа ушел от нас, ушел окончательно и бесповоротно, было уже поздно что-то менять. Мы все свыклись со своими ролями, и мне пришлось ос­таться прелестным игрунчиком, чарующим людей и танцующим перед грозным врагом в надежде со­хранить свой скальп. И только на самом дне моего подсознания затаились гнев и ярость, гнетущее ощущение беспомощности, неспособности прими­рить своих близких и глубокое недоверие к прекрас­ному чувству под названием «любовь», которое так сильно походило на войну.

Лето шло, и новый Бигбосс уверенно входил в на­шу жизнь. Вслед за отцом после месячного пребыва­ния в Штатах на альпийскую дачу приехал сын. Арманы упорно говорили «стейтс», и губы расплывались в неестественной гримасе, в этом слове слышалась тай­на, причастность к кругу избранных. Мать вторила от­цу с сыном, и словечко «стейтс» прочно закрепилось в ее лексиконе. Теперь оно звучало в нашем доме посто­янно, стало необходимой принадлежностью любого разговора, стоило кому-то его произнести, и глаза вос­торженных собеседников загорались подобно звездам на американском флаге. В Штатах Арман-младший отпраздновал свой двадцать четвертый день рожде­ния. Он был старше меня на десять лет.

20